История России в свете теории цивилизаций Лекция Григория ПомеранцаМы публикуем полную расшифровку лекции философа, культуролога, востоковеда, одного из крупнейших мыслителей современной России Григория Померанца, прочитанной 27 октября в клубе “Улица ОГИ” в рамках проекта "Публичные лекции "Полит.ру".
Один из моих друзей как раз за день до того, как меня сюда пригласили, принес мне распечатку чего-то вроде лекции, которую читал у вас господин Кох. Я от этого и отталкиваюсь. Первое мое впечатление было, что он говорит, вроде, неправильно, но интересно, т.е. в его парадоксах и каких-то скачках мысли я чувствовал противоречия русской жизни, которые он, будучи не профессионалом в этой области, описывал очень скачкообразно, но все время чувствовал за этим что-то живое. А оппоненты сплошь и рядом начинали выдвигать схему, и мне становилось скучно.
Второе мое впечатление, что, речь очень часто сталкивалась с теорией цивилизаций. Скажем, противопоставляли Россию Европе, и никому не приходило в голову, что существует теория цивилизаций, что есть такие имена, как Шпенглер, Тойнби, Л.Н. Гумилев с его попыткой все свести к этносам, мои попытки подчеркнуть важность процесса глобализации и т.д.
Многие выступавшие противопоставляли Европу Азии, как будто Азия – понятие культурологии. Это все равно, что противопоставлять географию культуры физической географии. Азия – понятие физической географии, в географии культуры никакой Азии нет, а есть три разные цивилизации, которые разместились в Азии. Это, прежде всего, мир ислама, поближе к нам. А потом две очень своеобразные, очень далекие от нас, но интересные цивилизации: южно-азиатская и дальневосточная. Они все друг на друга непохожи. Если говорить о том, что устоялось и дожило до нашего дня (потому что в ходе возникновения цивилизации некоторые из них не достраивались, рушились), есть среди них две дуальные группы. Это средиземноморская и индийско-тихоокеанская.
Средиземноморская группа в начале нашей эры была представлена двумя ветвями христианства: восточной и западной. Потом Византия рухнула, на ее месте постепенно, вытесняя ее шаг за шагом, утвердился ислам. Но опять-таки это были две в некотором отношении родственные цивилизации. Корни и той, и другой цивилизации уходили в Афины и Иерусалим, т.е. философия восходила к Аристотелю и Платону, а религия восходила к толчку монотеизма, который мы находим в Ветхом Завете.
Совершенно другой мир – индийско-тихоокеанский. Когда Шпенглер сказал, что араб никогда не поймет китайца, он, конечно, преувеличивал, но до некоторой степени был прав. Разница между исламом и индийской или китайской цивилизацией гораздо больше, чем разница между христианством и исламом. Известное понимание христианства есть уже в Коране. Между тем, в индийско-тихоокеанском регионе примерно в то же время сложились цивилизации, очень слабо связанные присутствием буддизма в той и другой, но очень непохожие друг на друга.
Когда задавался вопрос, что же такое Россия, европейская страна или азиатская, мне сразу хотелось задать контрвопрос: “Простите, а к какой азиатской цивилизации, вы думаете, Россия ближе: исламу, индийской или китайской?” Это конкретный культурологический вопрос, а Азия – это физическая география. Хотя Россия достаточно долго блуждала между более крупными, субглобальными цивилизациями, она все-таки оставалась почти исключительно в кругу средиземноморских цивилизаций. Я назвал их субглобальными и сразу поясню.
Примем за рабочее определение то, что сказал о цивилизации Э.Дюркгейм: “Цивилизация – это группа стран, объединенных единым milieu (это слово англичане печатают курсивом, отказываются переводить, и я не буду переводить), скажем, объединенные одним духом, который каждая из этих стран по-своему выражает”. Дюркгейм писал в период, когда господствовал позитивизм, а если учесть, с чего действительно начиналось, то каждая из субглобальных цивилизаций имеет, когда они совершенно оформились, общий компендиум священных текстов. Это не всегда одна книга – Библия, это может быть много книг Китая, известен набор священных текстов. Есть общий язык священных текстов и общий шрифт, что кажется незначительным, хотя это очень важно, потому что потом этим шрифтом пользуются все местные языки и возникает пространство облегченных контактов. Я долго работал библиографом и должен вам сказать, что когда я получал в руки журнал на финском или венгерском языке, которые я, естественно, не знал, но напечатанные латиницей, то, полистав его, находил какие-то общие распространенные термины, мог понять, что это такое, филология или физиология. Если же передо мной были арабские или индийские литеры, то я просто откладывал, пока их не посмотрит специалист. Таким образом, этот общий шрифт был какой-то заменой нынешних средств массовой информации, которые связали земной шар, они хоть и с трудом, но как-то позволяли связаться друг с другом.
Предшественниками субглобальных цивилизаций были отдельные очаги высокой культуры, вокруг которых складывалось некоторое пространство общения, хотя и очень рыхлое. И постепенно возникла потребность в каком-то общем языке, который все понимают. Еще в III тыс. до Р.Х. была создана первая грамматика шумерского языка, потому что это был язык международного общения. Писать грамматики родных языков никому не приходило в голову, их выучивали и так, как учатся маленькие дети, просто прислушиваясь к родителям.
Но дальше этих рыхлых культурных кругов дело тогда не шло, общих святынь очень долго не было. И в этих рыхлых региональных обществах то возникали империи, то рушились. Рушились, потому что не было духовных связей: один завоеватель сколачивал империю, другой ее рушил, создавал по-своему. И где-то ближе к началу нашей эры, примерно между VI в. до Р.Х. и VII в. н.э. положение изменилось: возникли религии, которые мы называем мировыми, хотя они в сущности субглобальные, они все были религии одного крупного региона. Возникли имперско-конфессиональные единства. Это была, собственно, вторая ступень глобализации.
Первая ступень – это такие рыхлые культурные круги, которые завоеватели то строили, то рушили. А вторая, уже более устойчивая, – имперско-конфессиональные единства, которые могли сохраняться и тогда, когда империи рушились. Например, Западная Римская империя рухнула, но римско-католическая церковь, твердо державшаяся за латинский язык церкви, хотя его во многих странах совершенно не понимали, удержала единство Запада.
В результате, можно сказать, что зримыми границами субглобальной цивилизации является латиница (это граница Запада), арабская вязь (это граница мира ислама, хотя теми же литерами пользуется и персидский язык, и урду, и многие другие языки), в южной Азии - деванагари для индуистской части, другая – для отколовшихся от индуизма еретических религий, буддизма и джайнизма. И, наконец, граница Дальнего Востока – это употребление иероглифов. Какой-нибудь японский монах, не умевший сказать по-китайски ни одного слова, но знавший иероглифы, приезжал, чтобы прочитать какую-нибудь знаменитую сутру, о которой он слышал, и, встретив человека в желтой одежде, он кланялся, доставал тушечницу, тушь, иероглифами объяснял, что ему нужно, и ему иероглифами объясняли, куда идти. Хотя произносились эти иероглифы в каждой стране по-разному, общение было возможно.
Цивилизация, безусловно, не сводится к трем приметам, но общность святынь, священного языка и шрифта – своего рода паспорт, свидетельство о вероятной устойчивости цивилизации в истории.
Россия – страна, развивавшаяся на перекрестке субглобальных цивилизаций и испытавшая глубокое влияние, по крайней мере, трех, а отчасти даже четырех. Одно влияние ломало другое, но не могло его совсем сломить, и возник своего рода слоеный пирог из разных сортов теста. Что это дало психологии русского человека? Что это дало историкам? Я приведу три отрывка из сочинений писателей, обладавших исторической интуицией. Первые два отрывка из “Игрока” и “Подростка” Достоевского, а третий – цитата из размышлений Синявского в лагере, взятая из его “Голоса из хора”.
Вот отрывок из “Игрока”. “Я, пожалуй, достойный человек, - говорит Алексей Иванович, - а поставить себя с достоинством не умею. Вы понимаете, что так может быть? Да все русские таковы, и знаете почему: потому что русские слишком богато и многосторонне одарены, чтоб скоро приискать себе приличную форму. Тут дело в форме. Большею частью мы, русские, так богато одарены, что для приличной формы нам нужна гениальность. Ну, а гениальности-то всего чаще и не бывает, потому что она и вообще редко бывает. Это только у французов и, пожалуй, у некоторых других европейцев так хорошо определилась форма, что можно глядеть с чрезвычайным достоинством и быть самым недостойным человеком. Оттого так много форма у них и значит”. И далее: “Оттого так и падки наши барышни на французов, что форма у них хороша”. Это из V главы “Игрока”.
Слово “форма” повторяется в нескольких строчках шесть(!) раз. Одна из причин несобранности русского ума – сплетение нескольких культур, участвовавших в формировании России. Это противоречивое богатство трудно уложить в прочно сбитую форму. В Европе или в офранцуженном высшем свете герой Достоевского чувствует себя не таким, как надо, не только как разночинец, но как человеческий тип, слишком много впустивший, слишком открытый другому. Граф Толстой тоже чувствовал себя comme il ne faut pas, я это уловил еще студентом, потому что сам был близок к переживанию этого comme il ne faut pas, т.е. не такой, как надо, в советском обществе.
И первым человеком comme il ne faut pas я признавал Гамлета, в переломные эпохи “не такие, как надо” становятся расхожим типом, но наиболее одаренные из них, действительно, несут в себе незрелую, ломкую, но подлинную широту, превосходящую штатных носителей национальной культуры. И Версилов, попав в Европу, чувствует себя единственным общеевропейцем, подлинным европейцем, превосходящим французов, немцев и других носителей частностей Европы, осколков Европы, которую он воспринимает как своего рода единую духовную империю.
Я сейчас процитирую обрывки, разбросанные по трем страницам. “У нас создался веками какой-то еще нигде не виданный высший культурный тип, которого нет в целом мире. Нас может быть всего тысяча человек, может, более, может, менее, но вся Россия жила лишь пока для того, чтобы произвести эту тысячу. Один лишь русский даже в наше время, т.е. гораздо раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил способность становиться русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное национальное различие наше от всех. И у нас на этот счет как нигде. Я во Франции – француз, с немцем – немец”. Об этой одинокой русскости Достоевский писал и от собственного лица в своем дневнике, говоря о всемирной отзывчивости. Но он думал не о Китае, не об Индии, не об исламе, он думал о Европе. Всемирный Достоевский – это всеевропеец. Действительно, творчество Достоевского нельзя себе представить без огромной вчитанности в европейскую культуру.
Синявский подхватывает и сплетает оба мотива, чувство неловкости человека, перегруженного информацией, принятой в душу, и чувство гения, взлетающего над ограниченностью штатного европейца: француза, немца, англичанина. Русскую широту Синявский выводит из Святого Духа, который веет, где хочет, но особенно свободно в России именно потому, что она так и не сложилась в устойчивую замкнутую форму, потому что в ней много метафизических щелей. Картины, которые он рисует, выводят нас из области индивидуальной психологии и дают целостный образ народа, создают нечто вроде идеального типа русской истории, как сказал бы Макс Вебер. Макс Вебер создавал идеальные типы, такие картины цивилизации: идеальный тип Индии, идеальный тип Японии и т.д.
Так вот Синявский набросал такой идеальный тип России. В нескольких строках. “Религия Святого Духа как-то отвечает нашим национальным физиономическим чертам — природной бесформенности (которую со стороны ошибочно принимают за дикость или за молодость нации), текучести, аморфности, готовности войти в любую форму... нашим порокам или талантам мыслить и жить артистически при неумении налаживать повседневную жизнь как что-то вполне серьезное... В этом смысле Россия — самая благоприятная почва для опыта и фантазий художника, хотя его жизненная судьба бывает подчас ужасна”. Это, кстати, из письма, написанного из Мордовских лагерей. “От духа — мы чутки ко всяким идейным веяниям, настолько, что в какой-то момент теряем язык и лицо и становимся немцами, французами, евреями и, опомнившись, из духовного плена бросаемся в противоположную крайность, закостеневаем в подозрительности и низколобой вражде ко всему иноземному... Слово – не воробей, вылетит – не поймаешь. Слово для нас настолько весомо, что заключает материальную силу, требуя охрану, цензуру. Мы — консерваторы, оттого что мы — нигилисты, и одно оборачивается другим и замещает другое в истории. Но все это оттого, что Дух веет, где хощет, и, чтобы нас не сдуло, мы, едва отлетит он, застываем коростой обряда, льдом формализма, буквой указа, стандарта. Мы держимся за форму, потому что нам не хватает формы, пожалуй, это единственное, чего нам не хватает”. Таким образом, в конце Синявский смыкается с Достоевским, который акцентирует неумение самостоятельно создавать формы.
Эта характеристика может быть обоснована без упоминания всуе имени Царя небесного, утешителя, духа истины. Восточно-славянские племена обладали повышенной гибкостью и восприимчивостью. Благодаря этому они освоили территорию от Белого до Черного моря, тогда как финны жили в лесах, а скифы в степях. Но подобное достоинство можно признать и у племен банту. Подгоняемые высыханием Сахары, они прошли сквозь влажные леса до степей Южной Африки. Великую культуру банту при этом не создали. Не создали бы древляне и вятичи, если бы к славянскому дичку не были привиты чужие ветви. Византийская ветвь дала Андрея Рублева. Западная ветвь дала Достоевского и Толстого. Форма романа, которую они развили и использовали для полемики с Западом, сложилась под пером Сервантеса и укоренилась во Франции, в Англии прежде, чем попала в Россию. Так же, как образ Троицы, усовершенствованный Рублевым, имел долгую историю до возникновения России.
Синявский прав, русский гений способен влиться в любую форму и усовершенствовать ее, но теряет силу, когда нужно создание формы. Культура, развившаяся на перекрестке мощных духовных влияний, в некоторых случаях способна к созданию новой самостоятельной цивилизации. Это удалось в Тибете. Но в России этому мешали периодические ломки, не дававшие устояться в тишине. Русские показали себя учениками, способными превзойти своих учителей, но в формах, созданных учителями. Это и сегодня хочется напомнить в связи с попытками воскресить мертворожденную Евразию. Русскую национальную культуру хочется продолжить с того места, на котором ее рост оборвали большевики. Не пытаясь упразднить многослойность России, но только превратив глухую вражду принципов в цивилизованный диалог.
Россия восприняла открытость Богу от византийской иконы, доходившей до сердца и без знания греческого языка, и восприняла западную, с эпохи Ренессанса, открытость миру и человеку, ставшую родной для русского интеллигента, начитавшегося западных классиков. Но еще до этого Россия восприняла у Китая через монгольское посредство систему подушной подати и круговой поруки, созданные самой антикультурной из китайских династий, сжигавшей книги и топившей в нужниках конфуцианских ученых. Это наследие Цинь Ши Хуанди и его вельможи Шан Яна стало мощным рычагом в руках князей Москвы, самого отатаренного из русских княжеств, по характеристике Федотова. Фискальная система, по которой община платила подати за тех, кто бежал от фиска, заставляла посадских людей самих просить запрета менять им место жительства. В том же направлении менялось положение крестьянства. Мощь Московии, а потом империи Российской росла одновременно с ростом и ужесточением рабства. Это характеристика Федотова. Впоследствии, не читая Федотова, это повторил Гроссман, и за это его обвинили в русофобии. Но здесь ведь дело не в этнических чертах, а во влиянии известных налоговых систем. Влияние не однозначное. Удальцы, не мирившиеся с рабством, уходили через открытые границы на юг до Терека и на восток до Чукотки, Аляски и Сан-Франциско или восставали, не умели создать новой власти и возвращались под ярмо, продолжая свой бунт в форме кражи, если барское добро плохо лежит, как и сегодня это длится. Расцвет кражи, в сущности, – это продолжение бунта, продолжение смуты в неразвитой форме.
Так сложился русский слоеный пирог, сдавленный самодержавием, но не спекшийся и периодически грозивший распадом и смутой. Казачья воля сотрясала рабство, византийский чин не ладился с европейскими правами человека. Сравнительно с этим пирогом Франция, Марокко или Корея кажутся булками, испеченными из одного куска теста, сотни и тысячи лет развиваясь в рамках одной субглобальной цивилизации, одной иерархии святынь, одних норм.
Можно возразить, что Древняя Русь по основам своей веры входила в византийский культурный круг и остальные влияния были внешние, не вторгались в святая святых. Но святая святых была представлена только иконой. Византийцы не потрудились распространить свой язык, как это сделала римская церковь. Рим завоевали варвары, но латынь твердой рукой держала западный мир. Византийский культурный круг не был достроен до законченной субглобальной цивилизации с единым языком церкви и вершин культуры.
Субглобальная цивилизация – это единое пространство информации, сохраняющееся и без империи. Возникали новые нации и новые языки, но понимание их было облегчено стандартным шрифтом, на Дальнем Востоке – иероглифами. Таким образом, сохранялась единая система ценностей. Между тем, византийцы перевели на церковно-славянский язык лишь Библию и Псалтырь, т.е. общехристианские тексты. Добротолюбие, собрание святоотеческой литературы, собственно составлявшее основу восточной церкви, в отличие от западной, стало доступным русским читателям только в XVIII в. Поздновато… В это время при дворе уже читали Вольтера.
Без единого языка церкви единство православного мира не могло сохраниться. Когда пал Константинополь, никакой православной цивилизации не могло остаться. Что общего между Грузией и Румынией? Никакого общего духа, который бы они выражали, нет. Сэмюэл Хантингтон говорит о православной цивилизации от нечистой совести. Если признать, что маргиналы византийского культурного круга стали маргиналами западной цивилизации, то американская авиация бомбила христианскую Сербию. Гораздо приличнее бомбить православную Сербию, которая не ближе к христианской Америке, чем Ирак.
Византийское влияние никогда не было всецелым, не надо смешивать вероисповедание с цивилизацией как целым. Россия развилась в пространстве между субглобальными цивилизациями. Попытка выстроить и утвердить культуру третьего Рима уперлась в недостаток культурных ресурсов. После духовной трагедии XV в., о которой писал Федотов, после разгрома заволжских скитов, где прививалась культура молчаливого созерцания, исихии, духовный уровень православия резко упал. Это видно по ответам Стоглавого собора на вопросы Ивана IV, это видно по уровню полемики с латинством. Выход из тупика невежества был только в восстановлении общеевропейских и общехристианских связей. Петр I, прежде всего, нуждался в военно-технической информации, но оказалось невозможным отделить Платона от Невтона. Я имею в виду выражение Ломоносова, что “может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов земля российская рождать”.
Через 100 лет после Петра родился Пушкин. Поворот к Западу еще более усложнил многослойность России. Европейское часто воспринималось поверхностно и неполно. Но в глубоких умах это рождало глубокие сдвиги. Я не знаю литературы, в которой паскалевское чувство одиночества человека во Вселенной было воспринято с такой остротой, как у Тютчева, Толстого и Достоевского. Вызов космической бездны, по-видимому, поддерживался чувством общего неустройства и готовности социального и нравственного распада. Н.Ф. Федоров, конечно – крайность. Но все же в России эта крайность была возможна, ею интересовались великие писатели. В Англии, Франции, даже в Германии философия “общего дела” Федорова просто немыслима, способ, придуманный Федоровым, чтобы победить смерть, нелеп. Но сама идея победить смерть совсем не смешна. Во всяком случае, не больше, чем подвиги Дон-Кихота. Отождествите себя не с эго, а с образом и подобием Бога, который каждому дан, с бессмертным началом в глубине сердца, и вы коснетесь бессмертия настолько, насколько это удалось и на тот момент, когда вам это удалось.
В стихах Тютчева, на некоторых страницах Толстого и Достоевского тоска по бессмертию меня захватила и в мои 20 лет оттеснила на второй план Стендаля, вместе с которым я четыре года боролся с духом коллектива и постигал любовь. И вся западная литература немного потускнела, она была слишком человечной, не ревела она от осознания бессилия, почуяв на плечах еще не появившиеся крылья, как “тварь скользкая” в стихах Гумилева. Я имею в виду “Шестое чувство”:
Так некогда в разросшихся хвощах Ревела от сознания бессилья Тварь скользкая, почуя на плечах Еще не появившиеся крылья;
Так век за веком - скоро ли, Господь? - Под скальпелем природы и искусства Кричит наш дух, изнемогает плоть, Рождая орган для шестого чувства.
Рильке писал, что могучая жизненность Толстого, его страстное сочувствие жизни каждой травинки неотделимы от его невыносимого страха смерти, стоявшего все время за плечами. И могучая творческая воля Достоевского, направленная к гармонии, неотделима от его острого невыносимого чувства дисгармонии русской и всякой человеческой жизни. “Сон смешного человека” снится на грани отчаяния, на краю пропасти. В конце концов, в царстве творческого воображения вызов pro и contra, “за” и “против”, получил достойный ответ. И отказаться от этого вызова, пустить свои духовные корни на спокойном, отлившемся в своей форме Западе или в относительно цельной старой Московии – все равно, что променять первородство на чечевичную похлебку. Русь шире, чем западничество и славянофильство, но жизнь в России бывает ужасной, в этом Синявский был прав.
Политического гения России не хватает, государство сжимает, сдавливает противоречия, но не может заменить органического процесса перехода скрытой войны несовместимых начал к открытому и плодотворному диалогу. Как только внешний зажим слабеет, центробежные силы вырываются наружу, а потом усталость от анархии заставляет массы искать нового деспота.
Мировые достижения русской культуры были и до сих пор остаются достоянием известного меньшинства. Так было в XV и XVI вв., когда государь ездил по монастырям поклониться святым иконам, а потом правил, как татарский хан, и относился к своим боярам как к рабам. Так было и в начале XX в., когда заново был поставлен вопрос о диалоге византийских и западных начал. Тогда князь Трубецкой написал свое “Умозрение в красках”, Флоренский книгу об иконе, когда экспедиция Грабаря нашла на кадках с огурцами и капустой потемневшие лики архангела Михаила и апостола Павла, а перевернув ступеньку, по которой ступали грязные ноги, увидела на обороте потемневшего Спаса, который сейчас украшает Третьяковскую галерею. Потом поиски были брошены, все было перечеркнуто бунтом солдат, уставших от войны, и политическим гением Ленина, сумевшего использовать хаос для утверждения новой диктатуры, прикрытой новым призраком всемирной коммунистической утопии. Она рухнула еще более бесславно, чем допетровское самодержавие, прикрытое призраком третьего Рима. И сейчас русская масса снова делится на две неравные части. Одна бежит через границы, снова открытые, с надеждой на волю. А другая подставляет шею под ярмо с надеждой на порядок. И только у немногих есть вера, что сами пороки нашей страны имеют достоинство вызова, достоинство, просто не дающее спокойно спать.
Митрополит Сурожский однажды процитировал Ницше: “Тот, в ком нет хаоса, никогда не родит новую звезду”. Наша болезнь сливается с болезнью всей христианской цивилизации, только в более острой форме. Вялая, хроническая, западная форма удобнее для жизни. Если искать удобства, то лучшей клиники нет. Но удобства и наслаждения – роковая приманка. История все время создает кризисы и требует прорыва, чтобы выйти из кризиса. А после взрывов энергии XX в., закончившихся массовыми убийствами, Запад не доверяет никакому энтузиазму и ищет смысл жизни в наслаждении, покое, в эгоистической замкнутости от тревог. Отступая шаг за шагом перед натиском гастарбайтеров с юга и востока, Запад может еще долго сползать по наклонной плоскости и медленно комфортабельно умирать. Даже на то, чтобы завести семью, не хватает энергии. Вымираем и мы. Но у нас все быстрее, невыносимее и острее, толкает в глубину искать чудесных сил, скрытых в глубине. Потому что на поверхности спасения нет. Россия снова, как это понимал Версилов, призвана держать в уме всю Европу, весь Средиземноморский мир, из которого она, несмотря на китайскую круговую поруку, никогда не выходила полностью и безвозвратно. Широта русской культуры не дает гарантии породить политического гения, не дает гарантию управления, способного покончить со смутой в форме кражи. Но десятилетия борьбы за просвещение народа – одно из условий честной игры в экономике. Очень важно донести этот призыв до школьников и студентов.
Я могу прибавить к этому свой личный опыт. Никогда не был богатым человеком, но считаю, что жил я счастливо, потому что я занимался по мере возможности тем, чем мне хотелось, и меня захватывала моя работа.
Возможности культуры, развивающейся на перекрестке субглобальных цивилизаций, не исчерпаны. Была бы только не исчерпана воля искать в своей суете колодца в глубину, часов созерцания, как находил Синявский в лагере на общих работах. В этих колодцах можно найти источники творческой энергии, источники новых сил в борьбе с новыми препятствиями. И образ рублевской Троицы можно прочесть как образ нового человека, переходящего от созерцания к действию, от действия к истощению и от истощения действием к еще большей глубине созерцания и новым чудотворным силам. Каждый из нас несет в себе это семя, но мы не даем ему вырасти.
Россия вряд ли в обозримом будущем станет благоустроенной страной. Но само ее неустройство вдохновило Толстого и Достоевского, оно может вдохновить и нас, и наших потомков. Вот то, что я набросал на тему о возможностях России на перекрестках сложившихся четырех культурных миров.
Источник: http://www.polit.ru/lectures/2005/11/14/pomerants.html |