В самые последние годы о нынешнем состоянии русского языка говорили особенно много и страстно (как заметил кто-то из лингвистов, само словцо "состояние" уже содержит в себе и отрицательную оценку этого самого состояния — по ассоциации с "состоянием больного", которое чаще всего не более чем удовлетворительно, или состоянием экономики, которое всегда оставляет желать лучшего). Одни ужасались засильем заимствований из иностранных языков, особенно английского американского — разумеется, во исполнение подлых замыслов американской военщины и мировой закулисы, — и еще разнузданностью стиля, нарушением всех и всяческих литературных норм. Другие утешали, что ничего страшного не происходит, не раз такое бывало, язык велик и могуч и со всем справится, но тут же приходили в большое раздражение намерением депутатов поставить его, язык, под свой контроль и подчинить своему регулированию. Дискуссии отшумели, законы и постановления то ли вообще не вышли, то ли вышли, но никакого влияния на язык не оказали. Теперь можно подумать не о том, хорошо или плохо все, что последние пятнадцать — двадцать лет происходит с русским языком, а о том, что с ним на самом деле происходит, а вместе с ним — и с нами.
Лингвисты говорят: "В последние годы XX века русская ментальность трансформировалась и развивалась под влиянием текстов средств массовой информации. Но можно с уверенностью говорить о том, что это был — и пока продолжается — в первую очередь "телевизионный этап" становления языкового сознания нашего русского современника". В один прекрасный день мы все проснулись в безъязыкой стране, если ее язык действительно определялся средствами массовой информации: вдруг в одночасье исчезли из лексикона журналистов "трудовой фронт" и "ударники коммунистического труда", "социалистическое соревнование" и "Пленум ЦК КПСС постановил…", "комсомольские стройки коммунизма", "партсобрание", "политинформация"… — список можете продолжить сами. Языка, чтобы описывать новую реальность, еще не было. Тем не менее газеты выходили, радио не умолкало, телевидение собирало толпы народа на площадях, чтобы через телемост связаться с руководством своей или чужой страны или принять участие в очередном ток-шоу; в квартирах, как свидетельствуют социологи, телевизор вообще не выключали (и сейчас продолжают включать, как только приходят с работы, и засыпать с дистанционным пультом в руках). Может быть, особый интерес к СМИ в первые годы жизни в новой стране как раз и объяснялся не вполне осознанной потребностью почерпнуть у них язык для новых реалий. Возможно, этот период продолжается до сих пор.
Когда в язык приходят новые слова для обозначения каких-то небывалых прежде предметов и явлений, когда разговорный и даже просторечный стиль врываются в респектабельный общекультурный язык, вряд ли можно всерьез говорить, что из-за этого меняется "языковое сознание" или "языковая картина мира". Наверное, все дело в масштабе перемен и в тех ключевых точках, которые эти перемены затрагивают — или не затрагивают. Изменилось ли наше языковое сознание за последние два десятилетия, и если да, как именно? Что такое "языковая картина мира", как она соотносится с национальной культурой, как складывается и как меняется? И меняется ли вообще?
"Картина мира" — это из языка философов и культурологов, которые, в отличие от других ученых более точных наук — хотя бы лингвистики — не слишком обременены требованиями измеримости, воспроизводимости и прочими ограничениями для полета мысли. Философия даже и не считается наукой (в чем нет для нее никакого умаления); в последнее время и культурологию не слишком принято числить по этому ведомству. Хотя даже, кажется, появилась такая специализация в списках ВАКа, защищаться по ней многие как-то уклоняются.
Возможно, именно некоторая размытость очертаний позволяет культурологии время от времени говорить о предметах странных, неуловимых, но несомненно присутствующих и даже ощущаемых как нечто важное: менталитет, например. Правда, в уже приведенной во врезе цитате о менталитете говорил лингвист.
Приход лингвистов в культурологию состоялся в конце прошлого века, когда эта относительно молодая наука была в моде; пришли они под лозунгом: а как же без нас?! Известная австралийская лингвистка Анна Вежбицкая приводит цитату Роберта Уатноу: "В нашем столетии, возможно, более, чем в какое-либо другое время, анализ культуры лежит в сердцевине наук о человеке", и далее подчеркивает междисциплинарный характер культурологии: "Антропология, литературная критика, политическая философия, изучение религии, история культуры и когнитивная психология представляют собою богатейшие области, из которых можно извлечь новые идеи" А.Вежбицкая с обидой комментирует: "Бросается в глаза отсутствие лингвистики в этом списке… Семантическая точка зрения на культуру есть нечто такое, что анализ культуры едва ли может позволить себе игнорировать".
Что она и доказывает в своих удивительных, захватывающих исследованиях, находя в языке факты, которые можно очертить достаточно четко и которые, несомненно, относятся к национальной культуре, выраженной в языке.
Ее идея состоит в том, что разные языки содержат в себе разное видение мира и разные культурные сценарии поведения. Это сильно затрудняет взаимопонимание и адаптацию к чужой культуре для людей, отлично выучивших другой язык, но толкующих его и пользующихся им в рамках собственной языковой картины мира — то есть переводящих прямо, буквально на язык не только своих родных слов, но и своих привычек, взглядов, ценностей и предпочтений.
Собственно, все они вместе и составляют картину мира, а выраженная в словах, она становится именно языковой картиной мира. Конечно, в чем еще она может быть выражена? Но слова можно сосчитать, чувства, мысли, ценности и представления, выраженные в словах разных языков, можно сопоставлять друг с другом — и получить возможность очертить границы, потрогать, понять своеобразие национальных культур.
Для такой операции Анна Вежбицкая придумала специальную процедуру. Она выделила небольшой список слов, в любом языке имеющих один и тот же смысл "хорошо", "плохо", "я", "ты" и так далее). Каждый "языковой концепт", то есть некое значимое выражение, содержащее ключевое для данного языка слово — по частотности, по обилию словообразований вокруг него, наконец, просто по содержанию, важность которого подтверждается независимыми исследованиями или свидетельствами — она "переводит" на бедный, но зато универсальный словарь. Вышелушивается смысл концепта, и теперь его можно сравнить с другим, из другого языка, на ту же тему.
Если бы можно было сравнить концепты советского языка и современного русского, мы, наверное, смогли бы узнать, как именно меняется наш мир. Не в лозунгах, которые так легко заменить на другие или снять вовсе, не в речах политиков, которые всегда и везде содержат слишком много фальши и демагогии (правда, они организуются вокруг разных смысловых центров, и это, наверное, важно для характеристики политической системы — но мы не о ней), а в языке повседневности и языке СМИ.
И все же прежде хотелось бы понять, какая сила организует слова в ту или иную конфигурацию и какая сила может ее менять.
"Извините, пожалуйста":японская концепция человека
Американец Том, работавший в Японии, на выходные отправился путешествовать. Водитель он был прекрасный, скорости не превышал, и поэтому, когда на дорогу неожиданно выскочил ребенок, ничего слишком страшного не случилось. Все же машина задела малыша. Том остановился и попросил прохожего вызвать полицию и "скорую помощь". Полиция удостоверилась, что водитель ни в чем не виноват. Все равно ему было неприятно, и он постарался поскорее забыть о случившемся. Позже он узнал от полицейского, что родители были крайне огорчены поведением Тома после аварии. Они знали, что он не виноват в происшествии — скорее, виноваты сами, не уследив за ребенком. И все же они ждали, что Том извинится и навестит мальчика в больнице.
Американец Боб тоже работал в Японии и однажды принес начальнику подготовленный им документ. Начальник нашел в нем ошибку и вдобавок заметил, что сдать работу следовало раньше. Боб объяснил в ответ, что ошибку допустил не он, а его коллега, и что он слишком долго не имел доступа к компьютеру, потому и опоздал со сдачей документа. Все это он сказал на хорошем японском языке и совершенно не понял, почему начальник очень рассердился, сказав: "Я не желаю выслушивать подобных оправданий". Боб огорчился: он не делал ничего плохого. А начальник просто ждал извинений — и только потом оправданий, да и то не обязательно.
Не новость, что японцы очень любят извиняться — это отмечали многие. А.Вежбицкая утверждает, что разница между американской и японской культурой поведения не в количестве извинений — разница качественная: она в разном понимании места человека в обществе, его обязанностей в отношениях с другими людьми. Том и Боб, оба ни в чем не виноватые, считали, что требовать от них извинений несправедливо. Но извинения для японца вовсе не означает признания вины; оно значит другое: что человек чувствует ответственность и готов к сотрудничеству.
"Предполагается, — пишет японский автор Катаока, — что извиняться нужно всегда, когда каким-то образом — физически или эмоционально — нанесен ущерб противной стороне".
8 апреля 1994 года премьер-министр Японии Морихиро Хосокава подал в отставку и выступил с заявлением. Он сказал, что "очень сожалеет о скандале вокруг его финансовой деятельности, потому что из-за этого парламент не утвердил бюджет и помешал предполагаемым реформам". Он сказал, что не видит ничего дурного или незаконного в двух ссудах, полученных им в 80-е годы, но "чувствует себя ответственным за то, что работа парламента зашла в тупик". Чтобы показать, что он действительно сожалеет о случившемся, доказать свое чистосердечие, премьер ушел в отставку.
Могу себе представить комментарии наших журналистов и политологов-любителей. Ручаюсь, ни один из них не поверил бы в невиновность премьера — иначе его отставка выглядела нелепой и несправедливой. А он только следовал культурной норме, принятой в его обществе — действовал по предписанному ею культурному сценарию.
В Японии не принято благодарить за подарки или хозяев за прекрасный ужин — принято выражать сожаление о хлопотах, которые пришлось взять на себя дарителю или хозяевам. И опять-таки это не просто разные формы вежливости, принятые в разных обществах: это другое отношение к человеку среди людей.
Как отмечают многие культурологи, люди западной культуры, и особенно американцы, склонны ставить себе в заслугу свои успехи и обвинять других в своих неудачах. В азиатских культурах, и особенно японской, ровно наоборот: самовозвышение здесь сменяется явной тенденцией к самоуничижению. На метаязыке А.Вежбицкой, эти культурные сценарии написаны так:
Англоязычный. Я сделал нечто очень хорошее. Я могу делать подобные вещи. Не каждый может делать подобные вещи. Другие люди не часто делают подобные вещи. Так думать хорошо.
Японский. Я сделал нечто плохое. Я часто делаю подобные вещи. Не каждый делает подобные вещи. Другие люди не часто делают подобные вещи. Так думать хорошо.
Обратите внимание: не говорить, не делать — так хорошо и правильно думать. Японский антрополог Китаяма обосновывает эту склонность японцев к самоуничижению не желанием продемонстрировать свою скромность, а более глубокими вещами. По его мнению, эта склонность "являет собой форму адаптации к культурной среде, в которой господствует концепция личности как одного из взаимозависимых ее членов. Поскольку адаптация и приспособление являются важной культурной задачей, то люди, принадлежащие к японской культуре, привыкают внимательно относиться к отрицательным сторонам своей личности… они вынуждены обнаруживать их прежде, чем вносить соответствующие изменения и исправления; тем самым они увеличивают степень своей приспособленности к социальным нормам и ожиданиям".
И — наблюдение А.Вежбицкой: в английском языке self-esteem (самоуважение) — обычное, обиходное слово, в то время как self-aversion (самоотвращение) вообще вряд ли существует; в японском, наоборот, jiko-keno (приблизительно self-version) — слово повседневное, а jisonshin (приблизительно self-esteem) имеет весьма сомнительный статус. Другими словами, для носителей английского языка идея "думать о себе самом хорошо и от этого хорошо себя чувствовать" важнее, нежели "думать о себе самом плохо и от этого плохо себя чувствовать"; для носителей японского языка — ровно наоборот.
Как видим, за тем, что говорят в одних и тех же случаях люди англоязычной и люди японоязычной культур и чего они ожидают услышать от собеседника, стоят разные представления о том, как устроено общество и каково место в нем человека. Концепты языка опираются на концепции жизни общества; языковая картина мира может измениться, только если эти глубинные, не всегда осознаваемые и очень редко извлекаемые для осмысления концепции будут поколеблены.
Лютер и немецкий Angst
Как вообще появляются в языке те или иные концепции, стоящие за важными словами, но проявляющие себя скорее как чувство, как естественная мгновенная реакция, как привычное употребление слов, а не плод раздумий?
Порой, оказывается, это может быть неуничтожимый след, оставленный творчеством и личностью одного человека.
Есть чувства, которые испытывают все — даже животные. Это страх. Но А.Вежбицкая утверждает, что страх стал одним из ключевых понятий именно для немецкой, датской и прочих скандинавских культур и во многом создает своеобразие немецкого видения мира.
Она опирается при этом на показания немецкого языка, в котором есть два принципиально разных понятия страха. Один, как и в любом другом языке, — страх чего-то конкретного: темноты, боли, смерти. Другой, Angst — страх неясный, неотчетливый, не направленный на конкретный объект. Если переводить на русский язык немецкое Angst близко к подлинному содержанию этого понятия для немца, то, скорее, надо говорить о тревоге, муке, ужасе; для страха перед чем-то конкретным в немецком языке есть другое слово, Furcht.
На различении двух этих понятий настаивал немецкий философ Мартин Хайдеггер, который продолжал эту тему за своим предшественником, датским философом Сереном Кьеркегором. Страх в теории Хайдеггера — "неопределенность потенциальных опасностей", независимая от того, что на самом деле может произойти: состояние "Angst" вызвано самой природой человека, самим его существованием "в мире". Важное место это понятие занимало и в трудах многих других немецких философов и теологов. Как оно сложилось именно с такими обертонами смысла?
Казалось бы, все европейцы Средневековья могли освоить понятие, определяемое Хайдеггером как страх перед бытием, перед жизнью. Такое различение в те времена действительно было и во французском (между peur и angeisse), и в английском (между feur и anxiety). Французский историк Жан Делюмо считает его фундаментальным для того времени — как различение конкретных страхов и общей атмосферой страха. Скопление различных коллективных страхов в Европе со времени эпидемии черной чумы и вплоть до религиозных войн создали, по его мнению, такую атмосферу. "Это два полюса, к которым тяготеют слова и психические факты, — пишет он. — У страха есть конкретный объект, с которым человек может столкнуться лицом к лицу. У тревоги такого объекта нет, и она переживается как тягостное ожидание опасности, тем более страшной из-за того, что она с достаточной ясностью не идентифицирована: это ощущение глобальной незащищенности".
Но ни в одной европейской культуре понятие, близкое к немецкому Angst, не заняло в дальнейшем такое важное, одно из ключевых мест, как в немецкой и скандинавских национальных культурах и национальной языковой картине мира.
А.Вежбицкая считает, что это связано с личностью, учением и мощным влиянием одного человека: Мартина Лютера. Именно Германия и скандинавские страны приняли его религиозное учение. Первая серьезная грамматика немецкого языка, напечатанная в Лейпциге в 1578 году, основывалась на сочинениях Лютера. Основатель немецкой лингвистики Якоб Гримм писал в 1822 году: "Немецкий язык Лютера в силу его почти чудесной чистоты и благодаря его влиятельности должен рассматриваться как ядро и основа нового немецкого языка. Никому мы этим не обязаны больше, чем Лютеру". Как раз тогда же был изобретен печатный станок. Его страстные трактаты, переведенная им на немецкий язык Библия, которую читали и заучивали не только лютеране, но и католики — эти тексты легли в основу немецкого языка и соответственно языковой картины мира, принятой в лютеранских странах.
Современные американские лингвисты Чамберс и Уилки пишут в "Краткой истории немецкого языка" (1970): "…Богатство словаря, меткость идиом, сила и прямота стиля характерны для всех его произведений… Мастерски выполненный перевод Библии… в течение четырех последующих столетий более, чем какая-либо другая книга, оказал глубокое и неизмеримое стилистическое воздействие — не говоря уже о его духовном воздействии — на поколения ораторов и писателей вплоть до наших дней… Среди многочисленных его талантов было замечательное чувство разнообразия языковых средств, используемых для выражения оттенков эмоций".
Что же, какое именно содержание, какие эмоции, поименованные Лютером, обрели реальность для миллионов его последователей, читателей, а позже и тех, кто вовсе не знал его текстов, но говорил и писал на его языке?
Подобно большинству своих современников, Лютер верил в скорый конец света, в приближающийся Страшный суд и жил в постоянном напряженном ожидании этого — очевидно, в силу нервности натуры и склонности к сильным и мрачным эмоциям, в более напряженном ожидании, чем большинство. Делимо замечает: "Лютер верил в приближение Страшного суда; а печатные станки распространяли его работы столь широко, что его можно с уверенностью назвать одним из тех, кто внес ключевой вклад в экспансию эсхатологических страхов, по крайней мере в странах, принявших протестантизм". Из 89 эсхатологических произведений, включенных в известный каталог Драдиуса (1625 г.), только одно было написано католическим автором, 68 — лютеранскими и 20 — авторами-кальвинистами.
Страх перед концом света сопровождался страхом перед дьяволом, тоже весьма распространенным в XVI веке, когда "демоническая литература" заменила популярные в Средние века жития святых; подсчитали, что за 1560 — 1570 годы в Германии было выпущено сто тысяч экземпляров работ, посвященных демоническому миру, толстые научные фолианты и красочные популярные издания — и этот поток в значительной степени источником своим имел невероятную эмоциональную напряженность переживания, с блеском большого таланта вложенную в трактаты Лютера.
Знаменитая характеристика Лютеру была дана известным американским психологом Эрихом Фроммом с неприкрытой враждебностью: отношение Мартина Лютера к миру было, по его словам, проникнуто тревогой и ненавистью; он жаждал внутренней психологической устойчивости и никак не мог ее обрести. Мятущийся, вечно сомневающийся, легко впадающий в смятение, возможно, склонный к суициду человек, подтверждали другие исследователи, относившиеся к Лютеру куда лучше, чем Фромм. Но и они не отрицали, что его психический склад и постоянная внутренняя тревога наложили неизгладимый отпечаток на его религиозное учение и сопровождавшую его атмосферу. В языке, в привычных, до сих пор ежедневно воспроизводимых словах и выражениях, как доказывает А.Вежбицкая, живет этот дух неопределенного средневекового страха. Лингвистка приводит тому многочисленные свидетельства современной немецкой литературы, замечаний современных культурологов, языка повседневности.
Время от времени этот разлитый повсюду неопределенный страх принимает форму чуть ли не массовой эпидемии. Немецкий культуролог Бернард Нусс в работе 1993 года говорит о состоянии Angst (так его и называя), характерном для Германии 70-х годов: "Это была эпоха, когда миллионы немцев просто говорили "Ich habe Angst", даже не пытаясь уточнить характер и причину этого страха". Порой выдвигались разнообразные обоснования, сменяя друг друга: атомная энергия, нефтяные шейхи, безработица, японцы, ракеты, загрязнение окружающей среды, полицейское государство, будущее — и все эти иногда вполне реальные обоснования были, по мысли культуролога, лишь способами выразить один и тот же глубинный страх.
Но и в повседневной жизни "нормальных" времен немцы четко разделяют Angst и обычный страх перед чем-то — в языке и в своем психологическом состоянии. Бернард Нусс утверждает, что именно с этим самым Angst связана особая немецкая склонность к порядку и дисциплине: если антитеза обычному страху — храбрость (бесстрашие), то антонимом внутренней тревоги, неопределенного страха перед хаосом выступает для представителя немецкой культуры (очевидно, также и культур, оказавшихся в ареале лютеранства) порядок, Ordnung.
Друзья-товарищи: как меняются языковые концепции
Мне уже приходилось писать о том, как А.Вежбицкая сопоставляет понятие "друг" в русском и английском языках. Русский различает, как минимум, пять вариантов межличностных не родственных отношений (друг, подруга, приятель, знакомый, товарищ) в то время как английский для обозначения таких отношений обходится одним-единственным словом friend. Тем не менее одно из пяти слово "друг" встречается в современном русском языке намного чаще, чем "friend" в английском. Это, как и многочисленные свидетельства наблюдателей, исследователей, писателей, позволило А.Вежбицкой утверждать то, что самоочевидно для любого, выросшего в русском языке: друг и дружба — ключевые понятия русской/советской культуры. И то, что для английской оно не столь важно.
В русской культуре друг — это близкий эмоционально и по духу человек, на помощь которого в трудную минуту всегда можно рассчитывать, который тебя понимает, разделяет твои убеждения и по редкости таких совпадений, а также по эмоциональной насыщенности отношений друзей никак не может быть много. Для человека современной англосаксонской культуры чем больше друзей — тем лучше, поскольку это означает, что ты умеешь ладить с людьми, а это весьма ценимое качество. Американцы, много раз переезжая с места на место, заводят себе друзей повсюду и насчитывают их десятками. По-русски это скорее приятели, но никак не друзья: с ними знакомятся, потому что живут рядом, за игрой в гольф или в боулинге, с ними приятно провести время и их не рекомендуется обременять своими проблемами. Очевидно, центр подлинной человеческой близости и поддержки в американской культуре, по сравнению с русской, смещен в семью, вне которой каждый обычно рассчитывает более на себя, чем на помощь друзей. Это во многом отличный от принятого в русской культуре образ жизни, другая структура межличностных отношений, другая картина мира.
Но англоязычные тексты XIV, XVI даже ХIХ веков говорят о понимании дружбы, близком более нашему, чем современному американскому. Сравните, Брукнер, 1993 год: "— Кто это был? — А, просто друг. Человек, с которым я был знаком когда-то". Генри Адамс, 1659 год: "Один друг за жизнь — это много; два — многовато; три — едва ли возможно".
Все признаки дружбы, легко нами узнаваемые, присутствуют в старых англоязычных текстах: и "старый лучше новых", и "друг проверяется в беде", и духовная близость: "Что такое друг? Я расскажу вам. Это человек, с которым вы посмеете быть самим собой".
Одного слова для обозначения всех оттенков отношений между людьми, не связанными родством, вполне тогда хватало; более того, тогда слово friend не нуждалось в особых определениях, и так было ясно, о чем идет речь. Очевидно, у языка, особенно такого старого и развитого, как английский, есть свои способы называть оттенки отношений, не порождая при этом новых и новых слов. Но когда умаляется сам объект, перестает быть таким важным, как прежде, эти "обходные пути" уже не срабатывают. В современном английском есть потребность показать, что подлинно близкие отношения между друзьями тоже возможны; возникли всякие "близкий друг", "истинный друг" — только и эти градации скоро стираются, поскольку каждого нового друга торопятся наградить ими как можно скорее.
"Ясно, что рассматриваемые здесь изменения в употреблении слова friend отражают исторические процессы и общественные метаморфозы, которые свойственны не только англосаксонским обществам. В частности, Америка просто прошла дальше по той же дороге, по которой идут многие современные общества", — пишет А.Вежбицкая. Будем надеяться, что это не так, или что мы пойдем все же какой-нибудь другой дорогой именно в этом отношении.
Итак, в языковой культуре одновременно сосуществуют слова и формулы очень долговременные, вобравшие в себя некие архетипы национальной культуры, — и другие, тоже долговременные, но подверженные изменениям, со временем меняющие не "одежки" более принятого в данный момент словоупотребления, а смысл стоящих за ними культурных норм и концепций. Впрочем, возможно, все они меняются, только с разной скоростью. Во всяком случае, примерно за один и тот отрезок времени один языковой концепт, введенный четыреста лет тому назад, по мнению культурологов, угнездился в подсознании и по-прежнему диктует оценки разных современных ситуаций — другой изменился весьма существенно.
Какими окажутся призраки и концепты языковой культуры советских времен для России? Если они оказались долгожителями (хотя вряд ли пока можно об этом говорить: прошло не 400 лет, а неполных 20) — это результат инерции культурных стереотипов? Или результат сохранения объективных условий для их "долгожительства"?
Вы верите, что всего за несколько часов можно понять, как поставить правильное произношение, не изучая долго и нудно теоретическую фонетику, а всего-лишь поймав "фокус" языка?
Вы верите, что за несколько часов можно понять всю систему английских времен, которую безуспешно учат годами в школе, институте или на курсах?
Вы верите, что вместо скучных учебников можно заниматься по Вашим любимым фильмам и сериалам, испытывая при этом восторг и наслаждение от занятий английским?
Мы не только верим, а и твердо убеждены, так как уже сотни людей прошли по этому пути и поделились с нами своми успехами и достижениями!
И мы верим в Вас, потому что Вы легко научились говорить на языке, который на порядок сложнее английского!
Поэтому более простым и логичным английским Вы овладеете гораздо быстрее и легче! Конечно,если будете делать это правильно, естественным путем - моделируя носителей языка. Руководствуясь при этом не громоздкими правилами, а простыми и понятными визуальными моделями!
Получите бесплатно материалы - подпишитесь на рассылку!
Получите результат немедленно - приступайте к занятиям прямо сейчас!
Искажения и извращения языка, на первый взгляд безобидные, на самом деле разрушают целостность картины мира, описываемой с помощью этих слов. Ведь предметы, понятия и явления, теряющие четкое и исторически верное определение, перестают правильно восприниматься и оцениваться. Реальный мир превращается в королевство кривых зеркал. Война превращается в миротворческую операцию, убийство в прекращение незаконной деятельности, грабеж в коррекцию имущественных прав , насилие в торжество демократии, а разврат - в свободу личности Ученые проводили такой эксперимент - только родившихся котят помещали в помещение, в котором принципиально отсутствуют вертикальные линии и предметы. Когда через месяц их выпустили в нормальное пространство, они не могли в нем ориентироваться, так как совершенно не видели вертикальных линий! они натыкались на ножки стола или стульев, не могли выбраться из угла и т.д. Вот таких полуслепых котят и воспитывает "политкорректное" общество.
Всё правильно: английский язык диктует нам извращённое понимание окружающей действительности. Чего стоит только одна злокачественная американская политкорректность. Гомосексуалиста нельзя назвать гомосексуалистом. Толстяка нельзя назвать толстяком. Негра нельзя назвать негром. Женщину нельзя назвать женщиной, т. к. это является дискриминацией по половому признаку. А международный язык эсперанто лишен всех этих недостатков.
В 12 номере журнала "Знание - Сила" главная тема -
Что спрятано в языке Язык — наш друг, наш враг, но, главное, наш властелин: он диктует нам, что видеть, как воспринимать, как реагировать. Языковая картина мира — тема многих исследований на стыке лингвистики и культурной антропологии.
И. Прусс Слово формирует взгляд* А. Шмелев Не так быстро — но меняется* Ф. Бродилкин Железной рукой — по языку!*